Главная Войти О сайте

Александр Локшин

Александр Локшин

композитора
Гражданство: Россия

Содержание

  1. Трясина
  2. Учитель
  3. Жернова
  4. Час террора
  5. Невозвращенец
  6. Месть
  7. Кессонная болезнь

«Основой сталинского режима было

разрушение естественных чувств. …Нарушить

естественные реакции человека – заботу о

близких, веру в друзей, умение отличать правду

от лжи. Это было основным для бредового

состояния, в которое была поставлена страна…»

Нина Ивановна Гаген-Торн,

историк, поэт, ветеран Колымы

Трясина

Все меньше остается их на этом свете — «сидельцев» и тех, кто сажал, а следом часто садился сам. Все труднее докопаться до правды в трагедиях порушенных дружб и судеб. Слухи, мифы, домыслы, догадки и трактовки создают параллельную историю. Она втягивает потомков и заставляет настоящее сражаться с прошлым, потому что время непрерывно, а главное — неразрывно.

Заповедь «сын за отца не отвечает», как бы призванная смягчить климат, — на самом деле один из самых иезуитских инструментов. Универсальное орудие разрушения любых связей: исторических, временных, кровных.

Дракону требовалось дискретное время — его отрезками ловчее манипулировать, чем единым мощным потоком. Трупный яд разъятого времени полз гангреной по кровеносной системе. Отрекаясь друг от друга, люди становились легкой добычей. Так разлагалась страна, погружаясь в серую трясину страха, зэковских ватников и тухлого, обескровленного мяса.

Трясина не хочет отпускать. Жуть берет, как поймешь вдруг, до чего ж глубоко увязли.

Я знаю одного сына, который родился за два года до смерти Дракона и, войдя в разум — уже с наступлением эпохи теплой и, как говорится, «вегетарианской», взял на себя миссию ответить за отца. И отвечает уже тридцать лет.

Учитель

Однажды любимый учитель пришел проведать любимого ученика после тяжелой болезни. Для Саши это был роковой день.

Два суперинтеллектуала Александр Локшин-старший и Анатолий Якобсон вели высокие споры об искусстве, исполненные, как казалось мальчику, строгого академизма. Однако в тумане, которым был еще подернут окружающий мир после энцефалита, Саша угадывал странную напряженность учителя. Тот словно не понимал и не хотел понять отца. А уходя, сказал: «Привет вам от Александра Сергеевича Есенина-Вольпина и Веры Ивановны Прохоровой».

Так вот почему так редки гости в их доме и почти не звучит прекрасная музыка отца! Вот о чем с 53-го года шепталась «вся Москва»: круг художественной элиты — круг его семьи. Его отец, его кумир носит клеймо стукача? Два человека из близкого окружения композитора Александра Локшина посажены по его доносу?!

В утопическом мире добра и чести, где прожил свои 14 лет математический вундеркинд Саша Локшин, ученик знаменитого московского диссидента, словесника и историка 2-й матшколы Анатолия Якобсона, не было и не могло быть ничего страшнее.

«Естественно, я был потрясен. Мой жизненный опыт был равен нулю. Почему эти люди так считают? Должен ли я бояться этих людей? Как все было на самом деле? Чтобы ответить для себя на последний вопрос, мне понадобилось 35 лет».

Якобсон еще не раз говорил с Сашей, пытаясь пробить сыновнюю слепоту и озарить новым знанием об отце… Через много лет стало известно, что учитель собирался каким-то образом забрать его из семьи, усыновить и вырастить в хорошего человека. «Было в этом замысле, на мой нынешний взгляд, нечто мичуринское, а может быть, даже лысенковское», — напишет Саша через тридцать лет в книжке «Гений зла».

Чтобы понять масштаб личной трагедии, помножим ее на трагедию страны. Мы увидим, что это — общая трагедия, не обошедшая никого, по схеме именно шекспировской. Увидим не мирные московские квартиры и усыпанные листвой бульвары, не газетные бичевания и даже не этапы и лагеря — а огромную гладиаторскую арену, где каждый бьется с каждым. Причем не на жизнь, а именно на смерть. Пепел Павлика Морозова стучал в сердце любимому учителю, потому что любимый учитель — диссидент и рыцарь совести — тоже боец на этой арене, ибо никто не остался в стороне.

Жернова

В день похорон Сталина Сашин отец, композитор Александр Лазаревич Локшин, оплакивал другую смерть, в которой «бредовое состояние» страны отразилось кратко и страшно, будто на миг откинули черный платок с зеркала в доме покойника. Прокофьев имел дерзость умереть в один день с отцом народов. Его гроб с одним цветком герани провожала жена — в молчании и одиночестве.

Локшин в эту пору как раз достиг библейского возраста трагедии — тридцати трех лет. Шостакович называл его гением. Одиночество смерти одного гения выглядит словно эпиграф, прелюдия к жизни другого.

Гонимый властью и официальным музыковедением как формалист (изгнан из консерватории в 1941 году, в 49-м — по полной программе, в самых опасных формулировках высечен в докладе Хренникова, ни разу не выпущен за границу на исполнение собственных сочинений, лишен работы), в начале 50-х Александр Лазаревич Локшин терпит новое, самое страшное крушение. Он становится изгоем «среди своих». Ему не подают руки.

Прогрессирует застарелая тяжкая болезнь. В 1987 году, не оправившись от инсульта, полузабытый гений Александр Локшин умер в возрасте 67 лет.

Дирижеры (за исключением Рудольфа Баршая) делают вид, что такого композитора никогда не было. Несколько ближайших друзей и жена пытаются нарушить заговор молчания. Композитор Борис Тищенко написал Саше Локшину: «Я всегда любил Александра Лазаревича и никогда не верил слухам. Хочу вспомнить, как мы с Шостаковичем пришли на исполнение «Реквиема» А. Л. в Зал им. Чайковского. Д. Д. оглядел полупустой зал и сказал: «Неужели на восьмимиллионную Москву не нашлось восьмисот человек, чтобы послушать гениальную музыку Локшина?».

Через год после смерти композитора прямодушный Геннадий Рождественский первым предъявил Татьяне Борисовне Алисовой-Локшиной ультиматум: «Пока вы не докажете мне, что ваш муж не виновен в арестах и не назовете истинного стукача, я исполнять Локшина не буду».

Жизнь композитора Александра Локшина попала между жерновами эпохи и была размолота ими в кровавую кашу. Сорок лет одиночества. Немота проклятия. Проклятие немоты. Чужой. Какой титанической силой должна обладать душа в больном и уязвимом теле, чтобы в этом мраке продолжать сочинять музыку, которую искушенные называли гениальной?

Заклинания насчет злодейства и гения клубились, нагоняя туману и ничего не объясняя.

Час террора

Мы познакомились в начале 90-х. В тот вечер у Локшиных были гости. Точнее, гость. Насупленный старикан в синем свитере — поэт и профессор математики из Америки. Александр Сергеевич Есенин-Вольпин.

«Когда Алик освободился в 1953 году, он пришел к нам в дом без предварительного звонка и с порога бросил Шуре в лицо: «Сколько тебе заплатили за то, чтобы ты меня предал?». Шура ответил очень спокойно: «Я тебя не предавал». Алик привел неопровержимый, с его точки зрения, довод: «Ведь мне же на допросе предъявили мои стихи. А я прекрасно помню, как ты их записывал…». Тогда Шура взял из тумбы стола стихи Алика и сказал: «Вот они, забирай и больше никогда здесь не показывайся». (Из воспоминаний Т. Б. Алисовой-Локшиной.)

Татьяна Борисовна дружила с Аликом Вольпиным с эвакуации. После войны она привела его в компанию московских интеллектуалов, где особенно популярны были двое закадычных друзей — Шура Локшин и Миша Меерович, одаренные музыканты и короли застолий, где Шура брал философской страстью, а Миша — кипучим весельем. Оба на волне борьбы с космополитизмом и формализмом исключены из консерватории. На жизнь зарабатывали, обслуживая в четыре руки танцплощадки.

Говорили в этом кругу вольно и крамольно, не опасаясь друг друга, особенно в подпитии, что случалось не так уж редко. Жили до поры в своем микрорежиме, как бы не замечая привычной угрозы, как не замечают давления атмосферного столба.

Алика — новую достопримечательность — принялись таскать по разным дружеским домам и ресторанам, потом шлялись по крышам каких-то сараев, вспоминает Татьяна Борисовна, и до утра декламировали из общеобожаемого Бодлера, а также кое-что свое, о чем и сейчас вспомнить страшно.

А в 49-м Вольпина арестовали.

Спустя сорок один год дома у Локшиных Александр Сергеевич читал свое знаменитое подражание «Ворону» Эдгара По:

Как-то ночью, в час террора,

Я читал впервые Мора,

Чтоб «Утопии» незнанье

мне не ставили в укор…

От великого отца Есенин-Вольпин унаследовал не только дар, но и размах, если можно так выразиться, отвязанности. Эта и другая безудержная антисоветчина в сороковые-роковые ходила по Москве в списках. А пожелания Сталину «скорее подохнуть» Алик горланил, как здравицы на первомайской демонстрации. Лубянским следователям было о чем побеседовать с Александром Сергеевичем под голой лампочкой Ильича.

В этот вечер в квартире друзей юности другие лампы уютно рассеивали напряжение. Бывший Алик прожил большую жизнь и пришел сюда в знак примирения. Возможно, он жалел, что не застал бывшего Шуру на этом свете. Говорили, что он простил своих стукачей. В Америке лубянское электричество не так режет глаза. Философ и поэт Александр Сергеевич владеет математической логикой и хорошо знает историю, в которой было много слабых духом, что в историческом контексте всегда беда, но не всегда вина. Как и в человеческом.

О той истории ни Локшины, ни Вольпин не упоминали. Когда Татьяна Борисовна с сыном Сашей на пару минут вышли, я спросила: «Вы по-прежнему верите, что донес Локшин?». Есенин-Вольпин насмешливо глянул поверх очков: «Я проблему закрыл. Поговорите с Верой Прохоровой».

Невозвращенец

Прошло двенадцать лет. Разочарованный, вероятно, в моем безучастии, Саша Локшин пропал, и меня отнесло от них довольно далеко. А Вера Ивановна Прохорова однажды мелькнула, и очень даже ярко. Это было на записи «Старой квартиры». Была она совершенно обворожительна. Вспоминала о своем сказочном детстве в доме деда — владельца «Трехгорки» Николая Прохорова. О прекрасной большой семье, о том, как мужественно встречали революционные удары ее мать и тетки — урожденные Гучковы; о лагерях, через которые прошли все домочадцы и она сама — единственная, кто выжил.

В кромешной сталинской мгле ее повести бриллиантовыми огнями вспыхивали имена друзей и знакомых: Рихтер, Нейгауз, Шебалин, Ведерников, Фальк, Нагибин, Асмус, Пастернак… Очень смешно рассказывала, как штаб Жириновского выселял ее из квартиры. Ни злобы, ни обид, ни слез по утраченному. Отличная, дивно остроумная крепкая старуха, светлая голова, великое жизнелюбие и благородство.

Для нее нет ни малейших сомнений в том, что «сдал» именно добрый друг Шура, которому доверено было множество самых тайных и крамольных мыслей.

Впрочем, не вытравленная лагерем дворянская честь пока удерживает от публичной огласки имени друга. Хотя из уст в уста это имя передается «всей Москве». Да так, что Юрий Нагибин транслирует легенду о предательстве аж по римскому радио, а художница Татьяна Апраксина, сердечно сблизившаяся с семьей Локшиных в последние годы жизни Александра Лазаревича, получает едва ли не прямой запрет Рихтера выставлять портрет Локшина на своих вернисажах: в противном случае Ленинградская консерватория уберет из своего зала портрет Шостаковича ее работы…

За эти годы Саша Локшин написал в защиту отца книжку «Гений зла», совершив, я думаю, сыновний подвиг. По своей воле, стремясь постичь все тайные пружины и сплетения судеб, Саша сошел в ад — в прошлое страны, откуда, как выяснилось, нет возврата. Было ему, когда он начинал строить свой бастион, около сорока. Лучший, самый творческий мужской возраст. Двенадцать лучших лет жизни талантливый ученый отдал расшифровке страшных иероглифов, от прикосновения рассыпающихся в ядовитый прах. Он как бы не замечает, что на дворе XXI век, что все другое и люди другие, а среди них — его жена и сын; и в этой жизни есть место всему — и дикому богатству, и голоду, и войне, и смерти, и страху стать заложником и взлететь на воздух — но нет больше места страху доноса и ночного ареста. По крайней мере, здесь и сейчас.

Его сумасшедшая борьба за истину оплачена тяжелой ценой: исследователь превратился в очевидца. Вот он сидит передо мной, пятидесятилетний человек, — оттуда, где оба мы родились, но я никогда не жила. А он отправился, как казалось ему, на раскопки, но вышло — на ПМЖ. Город Страха не отпускает — от башмаков и пальто до глаз и улыбки. Потому что лица, как и лацканы, отражают время. Он пишет имена на ладони и кивает на телефон. Невозвращенец, прикоснувшийся к трупу Дракона и отравленный его ядом.

Месть

Книжка «Гений зла» переполнила чашу терпения Веры Ивановны. Она публикует в «Российской музыкальной газете» статью «Трагедия предательства»: «Итак, имя доносчика — Александр Лазаревич Локшин». Потом имя «сексота» без всяких сослагательных оттенков прозвучало по телевизору.

Вере Ивановне — 85 лет. Она преподает английский в инязе. Живет на вузовскую зарплату: на окнах — мешковина, диванчик с лысой обивкой, непарные чашки… По стенам — фотографии прехорошеньких мордашек: внучатые племянники, своей семьей Вера Ивановна так и не обзавелась. Высокая, прямая, в черном. Ноль быта, куча книг, могучая память. Пожалуй, даже чересчур — для такого почтенного возраста.

…Шуру страшно занимала философия предательства. Он много говорил о злодействе у Шекспира, проводил аналогии между Яго и КГБ. В своей ненависти к режиму он был чудовищно откровенен, настолько, что вызывал ужас. Но и ответную откровенность! Порой Вера совершенно забывала об осторожности. Позже на следствии все ее слова были ей зачитаны. Все? Все. Причем те, которые звучали только наедине с Шурой. Например, «шакалы». Все разговоры с ним — более двенадцати (странная точность) — были сугубо политическими и крайне интересными. Таких разговоров она не вела ни с кем. Даже с самыми близкими? Ни с кем. Возможно, потому, что Шура был необычайно умен и выразителен в своей ненависти. Хотя оставлял впечатление смертельно запуганного человека. Видимо, органы сильно поработали с ним. С его болезнью тюрьма для него была бы равносильна смерти. Своих-то причин сажать Веру у Шуры не было. Да, он был гений. Но не надо думать, что гений не может быть злодеем.

Локшин и Прохорова не были особенно близки. К ней в дом он попал через пианиста Анатолия Ведерникова и произвел на всех сильное впечатление своей незаурядностью. Только Рихтер сказал: «Зачем этот человек бывает у тебя? Он дурной человек, он тебя посадит». На допросах Локшин не присутствовал, зато ей устроили очную ставку с его сестрой и матерью (с которыми она была едва знакома), а также с «Мишкой» Мееровичем. «Грязный тип, сквернослов и похабник, я отказала ему от дома и просила Шуру никогда его не приводить». Это впечатляет: о чем вообще говорить, когда злодей пал столь низко, что «послал вместо себя» старуху-мать, еле живую сестру после тяжелейшей операции и ближайшего друга?!

Вообще говоря, в «обвинительном заключении» Веры Ивановны много странностей, но эта — самая несообразная. Конечно, отсидев шесть лет в тайшетском Озерлаге, примерзая ночью к нарам, будешь мстить любому, на кого падет хоть тень тени. А тут тебе и Рихтер, и «шакалы»… Но каким бы «гением зла» ни был предатель — он всего лишь простой советский стукач. Никакой такой демонической силой, чтобы управлять следствием, он не обладает. Уж как-нибудь, сочиняя свои протоколы, лубянские мудрецы обходились без советов своих осведомителей — кого и куда вызывать. Близкие люди Локшина как фигуранты следствия скорее наводят на мысль о запугивании и вполне иезуитской обработке самого композитора, которого, без сомнения, держали на мушке.

Разумеется, наилучшим оправданием для Локшина был бы лагерь. Вряд ли со своей третью желудка он пережил бы его, но был бы зато посмертно реабилитирован, и сын Саша прожил бы другую жизнь.

К несчастью, к нему применили другие меры. С ним играли, как кошка с мышкой. Точно так же мучили и в конце концов убили Булгакова. Вера Ивановна сокрушалась, что наше поколение ничего не знает об ужасах Большого стиля и потому не может понять очевидных вещей.

Кое-что мы все же знаем. Например, краем уха слышали о «сумбуре вместо музыки» и понимаем, что означали в 49-м году такие, например, формулировки (касательно к тому же композитора-еврея):

«Эстетски усложненная, модернистская сюита Локшина не удовлетворяет требованиям научно-объективного, партийного критерия талантливости. …Сказалось пагубное влияние формалистического окружения… Серьезные указания ЦК ВКП(б) не восприняты им с должной глубиной…» (Павел Апостолов об «Алтайской сюите»).

Как в свое время Мандельштам (и тот же Булгаков), затравленный Локшин в какой-то миг сдается и «обращается к образу вождя». Пишет на стихи Сергея Острового «Приветственную кантату» Сталину. «Не без ужаса заметил я, что становлюсь суетным… Ничто мне сейчас так не требуется, как полный неуспех, и лишь этой ценой я смог бы сохранить в себе то, что оправдывает смысл моего пребывания…»

Масштаба «неуспеха» Локшин недооценил. В том же 49-м на III пленуме Союза композиторов Хренников объявляет кантату «холодной и ложной, крайне сумбурной, шумной и беспомощной». В сущности, это приговор.

Лыко, как ни странно, тоже идет в строку: потому и стучал, чтоб замолить грехи.

Кстати, и замолил, торжествует Вера Ивановна: а то с чего бы ему, такому гонимому, прямо следом за разгромом дали вдруг трехкомнатную квартиру?

Чтобы покончить с формальностями, поясним. Жилье досталось Локшину не «следом», а годом раньше, хлопотами его учителя Н.Я. Мясковского, и не квартира, а комната в коммуналке. В этой комнате с Локшиным поселились жена, мать и сестра с открытой формой туберкулеза.

Кессонная болезнь

Лет десять назад мне выпала удача познакомиться и, смею думать, подружиться с «грязным типом», которому Вера Ивановна Прохорова отказала от дома. И о котором Юрий Норштейн написал: «Рассматривая фотографии Мееровича, поражаюсь красоте его уха. Какой мощный аппарат! Какая чуткая антенна! Казалось, приникни к его уху — и услышишь музыку, дремлющую в его могучей голове. Мир его душе...».

Душа Михаила Александровича Мееровича была столь же мощным аппаратом и чуткой антенной, как и его знаменитое ухо. Воплощенная верность, юмор и на редкость светлый музыкальный дар.

Ближайший друг Локшина, из тех драгоценных друзей, что хранят преданность до гроба и за гробом, Меерович ни секунды не сомневался в кристальности своего Шуры. В последние годы жизни рядом с Локшиным появился еще один такой человек — художница Татьяна Апраксина: «С первого взгляда я угадала в Александре Лазаревиче вожделенный мной человеческий шедевр, безусловный подлинник. В нем было нечто, чего я раньше нигде не встречала, — я бы назвала это «печать чистых мыслей».

Были и другие люди, чья дружба оказалась сильнее маниакального бреда, охватившего страну. Их «чуткие антенны» мало что меняют в масштабе общей трагедии, но образуют пусть ничтожно малый, но квант надежды. Если бы не они, я не смогла бы включиться в эту зыбкую защиту. Потому что в отличие от Есенина-Вольпина Вера Ивановна Прохорова свою систему аргументации вынашивала и выстраивала — долгие годы, начиная с главного аргумента — лагеря. Аргумента, безусловно дающего право на высшую меру мести, без всякого обжалования.

Не мне ее судить. Не нам вообще судить их всех, клейменных и отравленных Временем.

Теперь самое важное. Ни подвижническая борьба сына за отца, ни моя статья, ни дружба друзей ничего не доказывают. И не могут доказать. Потому что в кромешности времени, возможно, было все. Вера Ивановна Прохорова права: никаким усилием воображения не воссоздать сегодня гнет ужаса, размозживший людей — не снаружи, а изн утри, как кессонная болезнь. Можно верить или не верить. Отрекаться или не отрекаться. Каяться или нет. Прощать или мстить до самой смерти. Нельзя только забывать, что в анамнезе у всех у нас — кессонная болезнь, пострашнее лучевой или СПИДа.

«— Если бы Шура был жив, мы бы выпили с ним бутылку водки, — сказал Вольпин. Было холодно и сыро. Троллейбус долго не шел. — Не жди, иди домой.

— Ничего, — ответил я, — я вас посажу.

И окаменел».

Этот отрывочек из книжки «Гений зла» говорит о многом.

…Что касается настоящего стукача, имя которого непременно хотел услышать Геннадий Николаевич Рождественский, то Локшины его нашли. И приперли к стенке. Но, хотя соблазн был велик, мы не станем устраивать гражданских казней. Человека, который изгадил жизнь отца и сына, уже нет на свете. Сын решил на этот раз за отца, понимая, что тот одобрил бы: пора прервать этот круг. И выплыть из трясины. На воду чистых мыслей.

© БиоЗвёзд.Ру