Главная Войти О сайте

Иосиф Ребельский

Иосиф Ребельский

врач-психиатр, профессор
Гражданство: Россия

Содержание

  1. (Сокращенный перевод с иврита и идиш)(4)
  2. Комментарии Л.КУЗНЕЦОВОЙ
Тот вечер 10 мая 1948 г. я запомнила на всю жизнь. Мы с папой немного повздорили. Он раскритиковал мою полосу в «Пионерской правде», я была с ним не согласна. Так и разошлись спать, надувшись. Больше я отца уже не видела.

Среди ночи меня разбудил резкий, настойчивый звонок.

— Проверка документов!

В послевоенные годы такие проверки были нередкими. Я накинула халат, схватила паспорт и побежала к дверям. Там уже стояли мой младший брат Саша и домработница Нина. Мамы у нас не было, она уже два года, как умерла. А еще в прихожей я разглядела трех нетерпеливо топтавшихся незнакомых мужчин в темной одежде, из-за их спин выглядывало встревоженное лицо управдомши Людмилы Николаевны Лагутиной. Папа почему-то не выходил. Но присутствие его было совершенно необходимо. В подобных случаях он обычно надевал свой парадный китель с погонами подполковника медицинской службы, увешанный орденами и медалями, с нашивками за ранения, и быстро улаживал все проблемы с милицией. «Где папа, что же он замешкался?» — подумала я. А незнакомцы в темном, видимо, только меня и дожидались. Один из них уже совал мне под нос какую-то бумажку. Я прочитала: «Ордер на обыск». Растерявшись, первые минуты ничего не поняла. Между тем, обыск уже начался.

Позже Нина рассказала нам, что ночью папу вызвали на работу. По роду его службы такие звонки случались довольно часто, поэтому папа не удивился и стал собираться. Старался не шуметь, чтобы не разбудить нас с братом. Тихо вышел из квартиры, неслышно затворил дверь. Думал, у подъезда его, как обычно, ждет служебная машина. А там стоял черный ворон.

Обыск тем временем шел полным ходом. Кагебешники особенно тщательно обыскивали папин кабинет, просматривали книги, листали бумаги и рукописи, читали дневники, письма, разглядывали фотографии. Книг, бумаг, писем было у папы великое множество.

Обыск длился, не прекращаясь, двое суток. Обыскивающие, конечно, сменялись, уходили отдыхать. Мы не спали. Ели ли — не помню. Наверное, Нина чем-то нас кормила. Два эти страшных дня оставили в моем характере странный отпечаток. Я до сих пор пугаюсь, когда неожиданно звонят в дверь. Прошу знакомых и даже соседей предупреждать о своем приходе по телефону. И еще — боюсь большого количества книг и бумаг. «Рукописи, книги, — это значит бесконечно долгий обыск», — много раз повторяла я мужу и сыну, ссорилась с ними, когда они приносили новые книги.

А обыск все продолжался. Звонившим в дверь не открывали, отвечать на телефонные звонки запретили.

Отец вел обширную переписку со многими интересными людьми. В частности, собирая материал для книги «Как организовывали свой умственный труд великие люди», получал письма от академика Павлова, сестры Чехова, семьи Менделеева, вдовы Мечникова. Я пыталась спасти эти письма, убедить обыскивающих, чтобы они не бросали их в общую кучу. Но тем абсолютно наплевать было на Павлова и Чехова.

Все эти двое суток я была словно под наркозом. Ничего не сознавала и мало что запомнила. Но кое-что в памяти все-таки сохранилось. Вот один из обыскивающих, наткнувшись в старом журнале «Большевик» на статью Бухарина, набросился на брата:

— Как ты, комсомолец, терпишь, чтобы у тебя в доме находилась вражеская литература?!

Запомнилась сцена у дивана. В кабинете стоял старый зеленый кожаный диван. Ящик, предназначенный для постельных принадлежностей, доверху набит был благодарственными письмами — от пациентов, которых отец вылечил, просто от людей, которым пришел на помощь. Выбрасывать эти письма рука не поднималась, вот папа и складывал их в диван. Увидев такую груду исписанной бумаги, кагебешники пришли в неописуемую ярость: «Сколько лишней работы!»

И еще эпизод. Обыск подходил к концу. Кагебешники приступили к опечатыванию комнат. Их у нас было четыре. Две большие комнаты — кабинет и столовую — опечатали сразу. Взялись было и за третью комнату, намереваясь оставить нас с братом в одной. Но тут молчавшая до того понятая — управдомша Людмила Николаевна — встала в дверях и бесстрашно заявила:

— По закону не полагается селить разнополых граждан в одну комнату. Я такую бумагу не подпишу!

Конечно же, гебисты не испугались пожилой худенькой женщины, но связываться с нею не стали. Нам с братом оставили по отдельной маленькой комнате, что позже сыграло важную роль в нашей жизни.

…Потянулись безрадостные, мучительные недели и месяцы. Целый год мы ничего не знали об отце, лишь носили деньги на Лубянку. Через год, в мае 1949-го, нам сообщили, что отец приговорен к заключению сроком на 10 лет и уже этапирован в исправительно-трудовой лагерь в Казахстане. За что осужден, по какой статье — объяснять не стали, отмахнулись: «Ждите писем из лагеря. Он сам вам напишет». Мы ждали, что ж еще оставалось делать? Но писем не было…

В 1952 г. нас неожиданно оповестили, что отец умер в 1949 г. Больше нечего было ждать писем из Казахстана. В выданном нам свидетельстве против слов «место смерти» стояла жирная закорючка в виде буквы Z. Как завершилась жизнь отца? Где, от чего, при каких обстоятельствах он умер? Где похоронен? Эти вопросы я задавала в бесконечных письмах в КГБ и Прокуратуру, но ответа не получала.

А время шло. Я была уволена из «Пионерки». Другую работу мне, дочери репрессированного, найти не удавалось. Брат еще учился. Очень скоро у нас окончились деньги. Как жить дальше — представляли с трудом.

Однажды вечером позвонили в дверь. На пороге стоял человек — точь-в-точь почтальон из маршаковской «Почты» — усатый, в фуражке, с толстой сумкой на ремне.

— Ребельский Иосиф Вениаминович здесь проживает? Ему денежный перевод.

Мы объяснили, что Ребельского нет в городе, будет нескоро. Однако почтальона это не смутило. Он вошел в комнату, расположился за столом:

— Вы ему родственниками приходитесь? Вот и хорошо. Покажите паспорт и распишитесь.

Я расписалась. Почтальон отсчитал деньги, но уходить не собирался. Сидел у нас довольно долго, пил чай, расспрашивал о нашем житье-бытье, потом спохватившись: «У меня еще адресов кучи!» — вскочил и исчез. Мы были озадачены, чувствовали: что-то тут не так. Откуда взялся «почтальон» — не знали тогда, не догадываемся и по сей день. Деньги же — сумма была внушительная — пришлись очень кстати…

Спустя некоторое время в нашу квартиру, в две опечатанные комнаты вселилась семья крупного кагебешника. Не та, конечно, семья, с которой жил он сам, полковник Литкенс, а семья его сына от первого брака. (О зверствах начальника Воронежского КГБ полковника Литкенса рассказывается в повести Анатолия Жигулина «Черные камни»). Это вселение тоже мне запомнилось. Как-то под вечер явился сотрудник КГБ, сорвал пломбы с опечатанных комнат и приказал:

— Освободите помещение! Даю одни сутки.

В комнатах были буквально горы книг и бумаг. Мы заметались, не зная, что предпринять. Соседи по двору, жившие в маленьком домике, предложили воспользоваться их сараем. Мы было согласились, но потом побоялись навлечь на них неприятности. Ничего не оставалось, кроме как обратиться в «Мосмакулатуру»…

И стала наша отдельная, в прошлом кооперативная квартира коммуналкой. (Для того времени, впрочем, явление обычное). Новые жильцы вели себя по-хозяйски, угрызения совести были им неведомы.

А жизнь шла своим чередом. Мы с братом были молоды. Даже в те годы случались у нас радостные события, выпадали счастливые деньки. Брат женился, чуть позже и я вышла замуж. Мой муж Андрей — преуспевающий драматург с «чистой» анкетой — не побоялся поставить на карту свое будущее и жениться на дочери врага народа. Отгуляли свадьбу, но я долго не соглашалась расписываться. Только перед самыми родами Андрей уговорил меня пойти в ЗАГС и там потребовал, чтобы регистрировали немедленно:

— Какой испытательный срок? Вы что не видите, у меня вот-вот наследник появится.

И хотя УЗИ еще не изобрели, угадал: у нас родился сын…

В 1956 г. мы получили письмо из Военной коллегии Верховного Суда. В конверте была справка, бесстрастно сообщавшая, что дело отца «за отсутствием состава преступления прекращено». Из меня вообще-то слезу не вышибешь, а тут заплакала. Справка была стандартная, не было в ней ответов на наши вопросы.

И снова потянулись теперь не недели и месяцы, а годы и десятилетия. Казалось, нам ничего уже не узнать о последних днях отца.

Воспользовавшись паузой в моей истории, постараюсь коротко рассказать, каким человеком был отец. Чтобы не быть ни шаблонной, ни нескромной, ограничусь несколькими фактами и случаями из жизни.

По профессии отец был врач-психиатр, профессор. Работал в больнице, консультировал в поликлинике. По выходным столовая наша битком набивалась больными, в большинстве своем иногородними, ждавшими встречи с отцом. И он помогал — безвозмездно, конечно, как ни странно это звучит сегодня. Помогал не только как врач, но и как ходатай. Если требовалось, вступался за людей, ходил по инстанциям.

Папины книги расходились молниеносно. «Азбука умственного труда», например, выдержала 14 изданий. Помню, путешествуя по Волге, зашли мы в книжный магазин в Саратове. Папа спросил, есть ли «Азбука умственного труда» Ребельского.

— Что вы, давно разошлась, — ответил продавец. — А люди все спрашивают. Дурак этот Ребельский, чего он ее не переиздает.

Кажется, это был тот редкий случай, когда названный дураком обрадовался.

Еще папа был прекрасным оратором. Его лекции пользовались огромной популярностью. Многоопытные импресарио, братья Вениамин и Павел Лавуты (про одного из них вспоминает Маяковский в поэме «Хорошо»: «Мне рассказывал тихий еврей Павел Ильич Лавут»), которые организовывали выступления отца, рассказывали, что люди буквально ломились на его лекции, билеты брали с боем.

В первые дни войны отец добровольцем ушел на фронт, назначен был Главным психиатром сначала Западного, а потом 3-го Белорусского фронта. Прошел от Москвы до Кенигсберга. Был ранен, контужен, выходил из окружения. После победы надеялся демобилизоваться, но его назначили начальником лаборатории авиационной медицины ВВС МВО: в это время начались полеты на сверхзвуковых самолетах, и лаборатория изучала состояние человека в новых необычных условиях.

Тридцать пять лет прошло со дня получения справки о реабилитации. В конце 1991 г., когда вовсю уже шла перестройка и МВД на короткое время возглавил Вадим Бакатин, мы получили разрешение ознакомиться с делом отца. В приемной КГБ на Кузнецком мосту нам с сыном вручили толстую папку с надписью «Дело № 1367» и провели в специальную комнату, где за длинным столом уже сидели люди с папками. Было тихо, только шелестели листы. А вокруг стола, ни на минуту не отлучаясь, расхаживал сотрудник КГБ, наблюдал.

И вот мы читаем папино дело, страницу за страницей. Все очень обыденно, допрос сменяется допросом. Сухо и коротко. Вопросы и ответы, снова вопросы и снова ответы. Не сразу обратили мы внимание на отметку в начале каждого «короткого» допроса: время, когда тот проводился. Начинался допрос обычно в полночь и продолжался до 4-5 утра. Несколько раз в неделю. Это была пытка лишением сна.

У отца допытывались, с кем о вел «политические» разговоры, где доставал «антисоветские» книги, от кого получал письма, кто изображен на фотографиях. Папа называл людей, для КГБ недосягаемых, ушедших из жизни. С особым пристрастием расспрашивали о детских домах: кто помогал их организовывать, как они снабжались. Детские дома отец брал на себя, помощниками называл людей, рядом с фамилиями которых, видимо, позже, было приписано: «перечисленные граждане бежали за границу»… За скупыми строками допросов чувствовалась напряженная борьба. Папа не хотел сдаваться, признавать себя виновным в том, в чем вины не чувствовал, надеялся, наверное, на свой испытанный дар убеждать. Следствие затягивалось. По прошествии очередных трех месяцев следователь испрашивал у прокурора разрешение на продление следствия, таковое разрешение получал, и допросы продолжались. Такие вот скрупулезные блюстители законности. В конце дела следователь вынес «Постановление». Привожу его с некоторыми сокращениями.

«Постановление: Я, Заместитель Начальника отделения Следотдела 3-го Главного Управления МГБ СССР майор Бурдин, рассмотрев материал следственного дела № 1367 по обвинению Ребельского Иосифа Вениаминовича в преступлении предусмотренном статьей 58-10 ч. I УК РСФСР, нашел:

Ребельский враг Советской власти, кадровый сионист, проводивший в течение длительного периода антисоветскую сионистическую (орфография оригинала — Л.К.) деятельность. Он долгое время подвизался как лектор, протаскивал в своих публичных лекциях чуждую идеологию и допускал различные клеветнические выпады по адресу советской действительности. Брат Ребельского — Ребельский Давид, с которым он поддерживал связь, в настоящее время проживает в США, где является одним из руководителей сионистического движения. Ребельский встречался с американскими разведчиками, приезжавшими в СССР под видом интуристов…» Постановление подтверждалось изъятыми при обыске вещественными доказательствами (дневниками, письмами, фотографиями, книгами), которые «указывают на наличие у Ребельского националистических взглядов, преступных связей, а также вскрывают характер его махинаций по обеспечению организованных им еврейских детских домов в городах Вильнюсе и Каунасе».

Это не описка. Так и сказано: «махинации по обеспечению детских домов».

10 мая 1949 г., ровно через год после ареста отца, Особое Совещание при МГБ СССР, заслушав дело № 1367 по обвинению Ребельского И.В. по статье 58-10 ч. I УК РСФСР, вынесло постановление: «Ребельского Иосифа Вениаминовича за антисоветскую националистическую деятельность заключить в исправительно-трудовой лагерь сроком на десять лет, считая срок с 11 мая 1948 года».

Приговором дело не заканчивалось. В папке лежало еще несколько пожелтевших бумажек, даже не целых листов, а половинок и четвертушек. Одна из этих половинок оказалась выпиской из протокола от 27 мая 1949 г.: «Ребельский И.В. отправлен в Особый лагерь Степной МВД СССР, ст. Новогрудная Каз. ж.д.» Среди бумажек нашлась и папина фотография, на которую страшно было смотреть. Наш веселый, энергичный, неунывающий папа был на этом последнем снимке измученным, несчастным, в глазах безнадежность и тоска. Но и это был не конец. В деле имелась еще одна справка с грифом «Секретно»: «Заключенный Ребельский Иосиф Вениаминович умер 6 июня 1949 г. в больнице Бутырской тюрьмы». Бумажка была подписана зам. начальника Бутырской тюрьмы МВД СССР полковником Бизюковым. И опять осталось неизвестным, как завершилась жизнь отца: был ли он на самом деле выслан в лагерь? Как и от чего умер? Где похоронен?

Обдумывая материалы дела, мы пришли к выводу, что обвинения против отца, в общем-то, стандартные: «враг Советской власти», «кадровый сионист», «проводил антисоветскую деятельность», «допуская клеветнические выпады по адресу советской действительности», «встречался с американскими разведчиками», «имеет родственников за границей и поддерживает с ними связь». (Папин брат, действительно, эмигрировал в Америку. Но понимая, чем это грозит, папа с ним не переписывался. На вопрос в анкетах отвечал: «Связей с заграницей не имею»). Лишь одно обвинение было конкретным и нестандартным: организация детских домов для еврейских детей.

Стало ясно — именно эти дома явились причиной ареста. Приезжая с фронта, папа, конечно, рассказывал о детских домах. Но мало и второпях. Захотелось узнать о детских домах поподробнее. Я связалась с еврейскими организациями Вильнюса, однако все их прежние сотрудники покинули страну, а молодые о детских домах не слышали. В 1993 г. я обратилась в Иерусалимский музей «Яд-Вашем». Ответ пришел быстро. Вот что написал мне директор израильского музея «Дом борцов-узников гетто» Беньямин Анолик.

«Уважаемая Любовь Иосифовна! Ваше письмо, адресованное в музей «Яд-Вашем», переслали мне, так как я уроженец г. Вильно (Вильнюса), пребывал в годы войны в гетто этого города и первый послевоенный год также провел в этом городе. Не раз бывал в детском сиротском доме, где большой любовью пользовался Ваш отец, и, несмотря на то, что я был еще почти ребенком, помню Вашего отца очень хорошо, хотя лично с ним не был знаком. Я знаю, что во многих книгах о Вильно того времени свидетели вспоминают о Вашем папе. Я пока что нашел две такие книги, которые Вам и посылаю, но уверен, что в будущем смогу найти и переслать еще.

Всего доброго Вам.

Беньямин Анолик.

19/VI 1993 г.»


Анолик выполнял свое обещание — прислал мне еще несколько книг об отце (все — на иврите и идиш). Он и в дальнейшем оказывал мне помощь в работе, за что я хочу искренне поблагодарить Беньямина.

И вот, преодолев трудности с переводом, я читаю воспоминания двух женщин: директора Вильнюсского еврейского детского дома Цвии Вильдштейн и учительницы того же детдома Захавы (Златы) Бургин.

До войны Цвия была учительницей в одной из школ Вильнюса. С приходом гитлеровцев оказалась в гетто. Выжила. Избежала отправки в Понары — местечко километрах в 10 от Вильнюса, где расстреливали евреев. Книга ее называется «Из ада в ад»(2). Первым адом было гетто, вторым — советский исправительно-трудовой лагерь, куда Цвия попала в 1946 г. Но между двумя кругами ада был промежуток в два года. И все короткое время своей свободы учительница отдала спасению детей-сирот, чудом уцелевших в оккупации. Положение их было ужасным. Сердце учительницы не могло с этим смириться. Вместе с моим отцом она создавала еврейский детский дом в Вильнюсе и стала его директором. Дело это было нелегкое и даже опасное. Впрочем, обо всем этом пусть лучше расскажет она сама.

Воспоминания Захавы Бургин помещены в сборнике «Такой была учительница Захава»(3). Захава, как и Цвия, прошла через ужасы гетто, а освободившись, стала учителем-воспитателем в том же самом Вильнюсском еврейском детдоме.

Чтобы дать картину жизни детского дома, представляю слово обеим учительницам, сопроводив их воспоминания краткими комментариями.

(Сокращенный перевод с иврита и идиш)(4)



Комментарии Л.КУЗНЕЦОВОЙ



Начинает Цвия Вильдштейн. Летом 1944 г. Красная Армия вошла в Вильно и освободила нас из гетто. Я ходила по городу, пьяная от счастья. Но мое счастье очень скоро было омрачено. Повсюду в городе я натыкалась на беспризорных еврейских детей. Во время оккупации их укрывали литовцы — одни из сострадания, другие за вознаграждение, оставленное родителями. Долгие три года дети жили в невыносимых условиях: на чердаках и в подвалах, в печах, погребах, сараях. Многие дети скрывались от фашистов в лесах, на свалках, в пещерах и даже в канализационных трубах. Теперь они вышли из своих укрытий и рыскали по городу в поисках пропитания и ночлега. На детей страшно было смотреть: больные, истощенные, грязные, завшивленные, они сторонились людей, боялись света и солнца, плохо владели речью. Я попыталась заговорить с некоторыми мальчишками и девчонками, но они, выхватив из моих рук хлеб или яблоко, сразу же убегали, причем бежали как-то не по-детски, пригнувшись к земле, петляя и пугливо озираясь. Я твердо решила: в Вильно необходимо создать еврейский детский дом, чтобы спасти этих детей, вернуть им детство.

Меня поддержали несколько еврейских учителей. Вместе мы отправились в правительство Литвы, в Министерство просвещения. Но там нас и слушать не стали:

— Вы что же, собираетесь создать новое гетто? Будьте, как все: поместите этих детей в обычные детские дома. Они получат все, что получают другие.

Я поняла — эту стену не прошибить. Что было делать? Я буквально потеряла покой.

Однажды я поделилась своими переживаниями с одним старым знакомым по гетто. Он сказал, что знает в Красной Армии человека, который озабочен теми же проблемами, что и я. Зовут его Иосиф Вениаминович Ребельский. Он известный психиатр, профессор, начальник всей нервно-психиатрической службы фронта.

На следующий день я отправилась в госпиталь на Бульваре Роз. Охранник объяснил, где найти профессора. Меня встретил невысокий плотный человек в военной форме с погонами подполковника медицинской службы. Он пожал мне руку, сказал, что знает о моих тревогах, сам обеспокоен положением еврейских детей: «Дело это очень важное».

В тот день мы проговорили несколько часов. Иногда в кабинет входил военный в накинутом на форму белом халате и срочно вызывал профессора к больному. Профессор извинялся, уходил, но потом возвращался, и беседа продолжалась.

Сначала я была настороже: чужой человек, да еще в военной форме (а я инстинктивно сторонилась военных), расспрашивал меня о самом наболевшем. Но у этого человека были добрые еврейские глаза, и вскоре я почувствовала к нему полное доверие, освоилась и осмелела.

Оба мы понимали, что дальше откладывать организацию детского дома нельзя, промедление будет стоить детям жизни. Поэтому сразу же начали вырабатывать план действий. Прежде всего необходимо было добиться от правительства Литвы разрешения на открытие детского дома и получить помещение. Эти две задачи профессор взял на себя. Потом следовало быстро разыскать и собрать детей, найти учителей. Этим предстояло заняться мне.

На прощание Иосиф Вениаминович сказал:

— Мы откроем детский дом, чего бы это нам ни стоило. Вы станете детям матерью, я — отцом.

Еще он сказал, что за время войны насмотрелся на страдания детей, и теперь отдаст все свои силы и энергию, чтобы организовать детдом. И добавил, что дело это для него не новое.

Позже я узнала от сотрудников профессора, что он постоянно подбирал на фронтовых дорогах детей, потерявших родителей, и помещал их в свои госпиталя. Там детей выхаживали и при первой возможности отправляли в тыл.

Комментарий. Думаю, что, говоря «дело не новое», папа имел в виду и другое. В годы гражданской войны, будучи еще совсем молодым человеком, он работал заведующим Саратовским губернским отделом народного образования. Работы было невпроворот. Но со слов мамы я знаю, что на первом месте у папы стояли детские дома. Он сам, случалось, подбирал на улице беспризорников, приводил к себе, мама их отмывала, кормила, и папа отводил их в детдом.

В 1921 г. Нарком по просвещению А.В.Луначарский, ознакомившись с состоянием народного образования в Саратове, в отчете, направленном Ленину, дал высокую оценку папиной работе. «…Беспартийный т. Ребельский, — писал Луначарский, — в высшей степени старательный человек, чрезвычайно преданный делу и рационально к нему относящийся». В том же отчете было отмечено, что школы и детские дома в Саратове «живут более интенсивной жизнью и пользуются более сносными условиями, чем в большинстве других, посещенных мною городов»(5).

А в году, кажется, 1943-м я встретила в редакции газеты «Московский большевик» журналиста Николая Долинина. Услышав мою фамилию, он осведомился об отчестве и тотчас бросился меня обнимать. При этом повторил, что отец мой спас его, беспризорного саратовского мальчишку, от голода, и он никогда этого не забудет.

Продолжает Цвия Вильдштейн. Уж и не знаю, как убеждал и действовал профессор, но ему удалось добиться от правительства Литвы разрешения на открытие детского дома. Дом был включен в общий список, поставлен на довольствие. Я была назначена директором.

Труднее оказалось с помещением. В городе много домов было разрушено, чувствовалась острая нехватка зданий. Тогда профессор разрешил нам временно занять пустующий госпиталь, и предупредил, что вскоре начнут поступать раненые и дом придется освободить.

В эти дни я тоже не сидела, сложа руки. Прежде всего, дала объявления в газетах и по радио об открытии еврейского детского дома. Просила приводить к нам беспризорных детей, сообщать адреса, где они могут прятаться, а также приглашала на работу еврейских учителей.

Наступил Йом-Кипур. Я знала, что на этот день в синагоге собирается много народа, и решила туда пойти. Действительно, людей было полным-полно: я встретила знакомых по гетто, пришли и военнослужащие Красной Армии. Женщинам, как известно, выступать в синагоге не дозволено. Но раввин, в виде исключения, разрешил мне рассказать о беспризорных детях, попросить содействия в поисках. Рассказ мой слушали в полной тишине, многие плакали.

После окончания службы люди окружили меня, предлагали помощь. Некоторые тут же сообщали адреса (в Вильно и на хуторах), где прятались дети.

Как только я получила адреса, профессор дал машину, и мы отправились на поиски. Мы — это профессор Ребельский, я и доктор Блотц, директор поликлиники для семей военнослужащих.

Встречали нас на хуторах по-разному. Некоторые хуторные отдавали детей охотно. Они рады были избавиться от лишних ртов, верили, что детям у нас будет хорошо. Но были и такие — они использовали малолеток, как дешевую рабочую силу — которые не хотели отпускать детей, требовали за них выкуп. Денег у нас было немного, зачастую мы расплачивались папиросами и сигаретами, в ход пошло все содержимое наших карманов и моей сумочки. Действовать приходилось и уговорами, и угрозами.

В ту первую поездку всех детей собрать не удалось. На следующий день оба доктора поехать не могли. Профессор снова дал машину и выделил мне в помощь двух солдат. Одно их присутствие делало хуторян сговорчивее. А когда требовалось, солдаты применяли силу. Помню, особенно упорствовал один священник в монастыре. Говорил, что ребенок больше уже не еврей, и он мальчика не отдаст. Когда, по моему настоянию, ребенка привели, мы ужаснулись, такой он был истощенный, грязный, больной. Я дала знак солдатам, и они отняли мальчика; по приезде в Вильно его пришлось немедленно поместить в больницу.

Пока Цвия разъезжала по хуторам, в детдом стали поступать городские дети. Вот что рассказывает об этом учительница Захава Бургин. Первым у нас появился Лёва Селек, голубоглазый мальчик 8 лет. Его привела литовка, которой Левины родители заплатили за спасение ребенка. Женщина очень боялась, что ее выследят, держала мальчика запертым на чердаке, кормила раз в сутки. Лева был совершенно дикий, не говорил, плохо понимал речь. Из носа у него текло, штаны сползали, рубашка задралась. Несладко жилось ему на чердаке, и все же он цеплялся за свою спасительницу. Мы с трудом оторвали его. Я его держу, он такой маленький, легенький, ничего не весит. А вырывается — не удержишь. Я кричу женщине: «Уходите скорее!», а сама плачу.

Потом поступили братья по фамилии Левиты. Они долго скрывались в лесу, сначала с родителями, а когда родители погибли, — совершенно одни. Думаю, мальчики выжили только потому, что всегда были вместе. Мы и в детском доме старались их не разлучать, даже кровати сдвинули. Мать Береле Глаза нацисты повесили в местечке Глубоком. Береле удалось бежать, но страх преследовал его повсюду, ужасом были наполнены его огромные черные глаза. Когда привели девочку со светлыми косичками, Миреле Вайнштейн, мне показалось, что она спокойнее других. Но я ошиблась. Миреле забивалась в самый дальний угол и оттуда тихо, монотонно звала маму, которую убили у нее на глазах. Ребята постарше, 13-14-летние, прятались у партизан в лесу, многие партизанили вместе со взрослыми. Выйдя из лесу, они оказались в городе совершенно одни, без жилья, без средств к существованию. Вдосталь помыкавшись, подавив свою гордость, они стали приходить в детдом. Профессор предупреждал нас — учителей, что к «партизанам» требуется особый подход: уважительный, сердечный и одновременно требовательный. Такие были у нас дети, и они все прибывали и прибывали…

Продолжает Цвия Вильдштейн. Еще до поездки по хуторам в детдоме появились учителя. Найти подходящих учителей было нелегко, на постоянную работу я оформила немногих. Но все они по-настоящему преданы были общему делу. Я назову наших педагогов: Злата Кочергинская6, Суламифь Вольфер, Хиля Тиктали, Давид Левин, Елена Хацкелес, Элиезер Иерусалимский. Элиезер работал в литовской школе, его не хотели отпускать. Пришлось вмешаться профессору, только тогда Элиезера перевели к нам.

О том, как попала в детдом учительница Захава Бургин (Злата Кочергинская), рассказывает она сама. Как-то мы с подругой по гетто шли и разговаривали на идиш. Нас остановил советский офицер: «Как красиво вы говорите на идиш!» Сам он говорил на идиш неважно. Я предложила офицеру позаниматься с ним, мы разговорились. Звали офицера Иосиф Вениаминович Ребельский. Узнав, что я учительница, он сказал: «Когда идет такая тяжелая война, еврейская учительница обязана работать с еврейскими детьми». Я спросила: «А где найти еврейских детей?» «Они есть. К счастью, не все погибли. Сейчас мы собираем детей и организуем еврейский детский дом. Вы будете там работать». Он дал мне адрес и записку к директору. Я была потрясена, все это казалось фантастикой. Я еще не знала, что встретила того самого человека. которому детский дом был обязан своим существованием. Хотя профессор Ребельский с трудом говорил на идиш, у него было большое еврейское сердце. Детский дом являлся его детищем, а сам он был нам, как родной отец.

Продолжает Цвия Вильдштейн. Жизнь в детском доме стала понемногу налаживаться, и тут мы получили предписание освободить помещение.

Всеми общественными зданиями в городе распоряжался военный комендант, и мы с профессором отправились прямиком к нему. Приемная коменданта полна была народу. Я заметила, что многие здесь знали профессора, уважительно с ним здоровались. Нас пропустили без очереди. Военный комендант встретил нас приветливо, посочувствовал детям-сиротам. Но, когда мы заговорили о помещении для детдома, сказал обычное: «Зачем вам отдельный детдом для евреев?» Я уже готова была с ним сцепиться, но профессор, тихонечко сжав мой локоть, остановил меня. Как опытный врач-психиатр, он объяснил коменданту, что с нашими детьми война обошлась особенно жестоко. На глазах у некоторых детей фашисты убили их родителей. Нервная система наших детей расшатана. Для восстановления их психики требуются особые условия, спокойная домашняя обстановка, серьезное лечение. В общем детдоме этого дать не могут. Пройдет время, раны зарубцуются, психика детей окрепнет, и они вольются в наше общество.

Тут я хотела возразить: «Не вольются! Они уедут в Палестину!» Но мой спутник снова сжал мне локоть, и я промолчала.

Профессору удалось убедить коменданта. Мы получили хороший дом, отмыли его, убрали, украсили. Но радость была недолгой. Вскоре и этот дом у нас отобрали, открыли в нем общеобразовательную школу. Профессор оставил свои дела, снова вмешался и еще раз нас спас. Нам выделили другой дом, на улице Виленской — бывшую еврейскую школу. И опять мы его скребли и драили, и опять вскоре пришло распоряжение Отдела народного образования освободить помещение, предназначавшееся под ПТУ. На этот раз дело осложнялось тем, что профессора не было в городе. Он уехал на фронт. Пришлось мне под разными предлогами оттягивать освобождение здания. Переезжать-то было некуда.

Как только «разведка» донесла, что профессор вернулся, я полетела к нему. Иосиф Вениаминович выглядел усталым, но откладывать разговор не стал. Узнав, что нас опять выселяют, расстроился не на шутку. Некоторое время молча ходил по комнате, что-то обдумывал. Потом природный оптимизм взял верх, и он бодро объявил:

На улице Зигмантовской, рядом с речкой Вилия, есть дом под №12. Он очень пострадал. Я не хотел его брать, но теперь, видно, придется. Уж на такой-то дом никто не позарится. А мы его отремонтируем и заживем на славу!

Мы тут же отправились смотреть дом. В первые минуты я пришла в отчаяние — так сильно он был разрушен. Крыша прохудилась, на полу стояли лужи. Ветер гулял по комнатам — ни окон, ни дверей не было и в помине. Электропроводка оказалась неисправной, водопровод не работал. Но выбора у нас не было. Пришлось переселяться в этот дом.

Сразу после переезда профессор прислал строителей: плотников, сантехников, электриков, водопроводчиков, стекольщиков. Они принесли стройматериалы и инструменты. Все бы хорошо, но мне сказали, что эти строители — пациенты профессора. Снова я побежала к Иосифу Вениаминовичу.

— Я знаю, ваши больные сумасшедшие, шизофреники. Не бросятся ли они на детей? Ведь у них топоры, молотки, пилы.

Профессор улыбнулся.

— Разве я похож на человека, который способен подвергнуть опасности наших детей? Нет, дорогая Цвия, не все мои больные — умалишенные. Те, что пришли работать, — вполне нормальные люди. На фронте, в тяжелой обстановке, их подвели нервы, они в чем-то провинились. Теперь, чтобы спастись от штрафного батальона, они прикидываются ненормальными. Вот увидите, работать они будут старательно. А руки у них золотые, в мирное время все они были первоклассными мастерами!

Когда я рассказывала друзьям, что ремонт у нас превратился в праздник, никто мне не верил. «Сумасшедшие» работали усердно, на совесть. С детишками у них завязалась настоящая дружба. Видно, строители соскучились по дому, по детям. Они находили для ребят посильную работу: одни подавали гвозди, другие подносили доски, девочки что-то мыли, протирали. А если уж кому-то из детей доверяли забить гвоздь — счастью не было предела.

И вот дом готов. Крыша залатана, стекла вставлены, двери навешены, стены сияют свежей краской. Когда в доме загорелось электричество, дети запрыгали, захлопали в ладоши, стали танцевать. А когда из кранов пошла вода — тут уж нам, педагогам, досталось. Дети брызгались, обливали друг друга, пускали пузыри. Я, разумеется, их останавливала, но в душе ликовала: «Наконец-то возвращается к моим мальчишкам и девчонкам детство!» Мы были счастливы. Дом наш казался дворцом из сказки. В таком доме можно было жить, в нем хотелось жить.

И начались обычные детдомовские будни. Директор школы Элиезер Иерусалимский, проверив знания детей, разбил их на классы. Получилось так. что некоторые старшие ребята попали в один класс с малышами. Они очень переживали, стеснялись. Элиезер поставил перед учителями задачу помочь этим детям догнать сверстников.

Обучение велось на идиш. Много времени уделялось истории еврейского народа, еврейской литературе. Воспитанники знакомились с народными обычаями, отмечали еврейские праздники.

Для самых маленьких у нас был детский сад. Директором его назначили Елену Хацкелес. Я очень любила детсад, каждую свободную минуту проводила с малышами. Они не понимали еще, что происходит в мире, тянулись к нам, воспитателям, как к своим мамам.

Все бы ничего, но Отдел народного образования никак не мог смириться с нашим существованием. Закрыть нас они были не в силах, нас утвердило правительство республики, но палки в колеса ставили постоянно. Они во всем нас подозревали: в том, например, что мы завышаем количество детей. И под этим предлогом отпускали меньше продуктов, чем было положено. Приходилось покупать еду на черном рынке.

Я рассказала об этом профессору. Он ответил: «Мы не будем связываться с этими мелкими людишками, мы поступим иначе». Он поговорил с командованием фронта, рассказал о нашем положении офицерам Главного Медицинского Управления, врачам в госпиталях, директорам уже начавших работать заводов, фабрик, столовых. И люди откликнулись. Армия обеспечила нас дровами, передала списанную из госпиталей мебель: кровати, столы, табуретки. Профессор прислал лекарства, предметы гигиены, раздобыл где-то школьные тетради. Военные стали отдавать нам часть своих пайков. Иногда они просто приходили в наш дом и приносили конфеты, шоколад, фрукты. Директора местных предприятий поделились своими ресурсами. На помощь пришли и простые люди. Конечно, у них, переживших гетто, у самих ничего не было. Но они помогали своей добротой и участием: сидели у постели заболевших детей, занимались с отстающими, готовили что-нибудь вкусненькое на кухне. А главное — дети получали от них ласку, которой так долго были лишены. По воскресеньям детдомовцы устраивали для наших друзей концерты. Концерты были веселые, а в глазах у гостей стояли слезы. Так мы и жили.

О том же самом, об обеспечении детдома, рассказывает Захава Бургин. Мы, как и все в то тяжелое время, получали продукты по карточкам. Полноценно накормить детей было непросто. Но ведь о нас заботился профессор! Однажды, к

© БиоЗвёзд.Ру